Тускло блеснула металлическая звезда на простом, обтянутом красной материей столбике:
«Константин Сергеевич Панкратов родился пятого мая 1917 года, пал смертью храбрых в бою с немецко-финскими захватчиками 23 июля 1941 года».
И немного ниже — выгравировано на медной дощечке: «Вечная память героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!»
Подполковник, капитан Рязанов и Лавров остались с ребятами в ограде, остальные, выстроившись на уступах, застыли молчаливыми рядами.
Саша и Слава стояли рядом с дядей Андреем перед могилой, укрытой венками и ворохом цветов. Обрызганные водой ромашки и васильки казались только что сорванными — свежими и росистыми, и от этого ярче горел кумач на столбике в изголовье могилы.
Луч солнца зеркальным блеском отразился от приклада автомата Лаврова. Саша увидел на автомате металлическую пластинку и машинально прочитал: «Изготовлено на личные средства воинов подразделения Киселева и Ракова…» Такие же поблескивающие пластинки виднелись на автоматах многих бойцов. Но Саша только вскользь обратил внимание на эти пластинки, как будто не он, а кто-то другой видел все это: и автоматы, и пограничников, и высокую ель у самой ограды,- здесь, под обложенным камнями холмиком, под венками из хвои и полевых цветов, лежал его отец…
— Товарищи бойцы! — негромко начал подполковник.- Мы собрались сюда, чтобы почтить память нашего героя — старшины Константина Сергеевича Панкратова. После выхода из окружения, когда наш отряд шел рейдом по тылам белофиннов… пришли мы сюда на остров…
Подполковник смотрел на могилу, на камни и уступы так, как будто видел гораздо больше, чем мог видеть Саша, чем могли видеть другие. В глухую зимнюю ночь сорок третьего года Костомаров пришел сюда с Лавровым, чтобы оставить на острове пулеметные расчеты, которые должны были нести боевое охранение отряда.
Он мог бы тогда просто послать Лаврова, чтобы тот со своей группой занял остров, но ему самому хотелось посетить те места, где насмерть бился Панкратов. Рассказывая, подполковник снова видел перед собой завьюженный остров, вал из камней, оставшийся от первых дней войны пулеметный окоп. Ветер метался над окопом снежными вихрями, схватывал ледяной коркой влажный от дыхания край подшлемника, гудел и гнусавил в торчавших из-под снега верхушках кустов. Ночь придавила к земле укрытую снегом хвою, дула и шуршала по камням сухой и колючей поземкой. А в пустом и холодном небе, усеянном слабыми блестками стынущих звезд, переливались зелеными и багровыми полосами, гасли и снова разгорались сполохи северного сияния. Словно далекие лучи прожекторов, собирались они шатром к морозному зениту, расходились веером по горизонту, и неяркий пульсирующий свет разливался волнами по небу, озарял гранитный уступ, кольцо завьюженных камней вокруг него и сверкающие шапки снега на темных ветках ели.
Подполковник рассказывал о том, как жестокий холод жег лицо, руки, заползал под полушубок, покрывал инеем серебристый от дыхания казенник пулемета. Но мысль, что в тяжелые дни сорок первого года здесь бился Панкратов, согревала солдат, как будто воля Панкратова сделала неприступными эти скалы, как будто каждый, кто хоть раз ступил на этот остров, навсегда становился таким, как Панкратов.
Подполковник рассказывал о том, как они приняли бой с целым отрядом белофиннов, как оставшаяся на острове группа пропустила их к берегу, а потом ударила в тыл из пулеметов, и в самые тяжелые минуты, когда белофинны ринулись на остров, пограничники мужественно отбили атаку, потому что защищали они остров Панкратова.
Саша слушал подполковника, смотрел на его широкое волевое лицо, на четыре ряда разноцветных орденских планок, украшавших его грудь, и тоже видел и переживал все, о чем он рассказывал, словно сам в эту холодную зимнюю ночь защищал остров.
После подполковника выступил капитан Рязанов, за ним — пограничники с других застав. Наконец слово взял старшина Лавров.
— Здесь был наш окоп…- медленно, как бы в раздумье, начал он.- Здесь Панкратова в первый раз ранило, а здесь я его перевязывал — кровь его на этих камнях была… Трофейный пулемет у нас заклинило, в «максиме» кожух пробило — вода стала вытекать…
Лавров говорил сдержанно, но что-то в его суровом лице было совсем новое, незнакомое Саше, какая-то необычная для Лаврова мягкость: рассказывал он не просто о боевом товарище, а о близком и дорогом ему человеке.
— Покорежило у нас бомбой пулеметы, смотрим, на мыс егеря лезут, за пушку берутся и в лощину цепью идут… Мы насухую бьем с перерывами, «максиму» передышку даем,- ствол все равно греется — вот-вот откажет… Разбежались они от пушек, дали серию мин. Старшину в руку ранило. Потрогал он — пулемет — горячий. «Давай,- говорит,- за водой». Я схватил каску, спустился к озеру, поднимаюсь, а он последний бинт достал, на рану свою и не смотрит, пробоины в кожухе глиной замазывает, листья прикладывает, пулемет бинтует… Потом этот кожух до самого конца мне служил.
Лавров помолчал и продолжал, как будто не рассказывал, а просто думал вслух:
— Обмотал он кожух, а сам на пулемет лег — дрожь его бьет. Ну, думаю, кончается… Перепугался, белье на полосы разорвал, кое-как перевязал его. А старшина очнулся и давай меня последними словами ругать: почему я в кожух воды не налил. Слава тебе, господи, думаю, жив старшина,- ругань эта мне лучше песни была…
— …Потом меня осколком задело,- как будто издалека доходил до Саши голос Лаврова.- Сутки без памяти лежал. Нет-нет, в сознание приду, все вижу, все понимаю, а двинуться не могу. Ну и за старшиной наблюдал. Удивлялся, что за сила в нем: на вид и худощавый, и невысокий, и грудь пробита — вот-вот конец, а целые сутки один за пулеметом пролежал. Финны выползут на исходный, к атаке готовятся, а он им в спины даст очередь и разгонит всех. Ну, они со злости огонь на нас переносят — из минометов лупят. Весь остров исковыряли… Когда продукты кончились,- я уже в память пришел,- старшина ползком добрался до елки и начал какие-то корешки выкапывать. «Это,- говорит,- троюродный брат жень-шеня, в нем жизни нам на тысячу лет хватит». А сам желтый,- одни глаза да борода, в лице ни кровинки, знает, что ему и двух дней не прожить…